Она была тогда уже на износе, этим самым дитям, что вы сегодня здесь видели (говорила она, обращаясь ко мне), и когда, бывало, он заснет пьяный, то она дрожа, на цыпочках, пройдет мимо его в свою комнату, упадет на колени перед образом скорбной Божией Матери, помолится и так горько заплачет, так горько, так тяжко, что я и не видала никогда, чтоб люди так плакали. Мне даже страшно делалось. А когда он поедет на охоту с своею драгуниею, тогда мы возьмем себе по мешку хлеба печеного, — я еще, бывало, говорю ей: не берите, не подымайте через силу, вы сами видите, какие вы, я одна понесу. «Ничего, — говорит, — Микитовна (она меня тоже Микитовною звала), ты только показуй мне, у кого есть маленькие дети и старые, немощные люди». Вот мы и пойдем по хатам. Господи! чего я там насмотрелася! Поверите ли, что голодная мать вырывает из рук хлеб у своего умирающего дитяти! И волчица, я думаю, этого не делает! Что значит голод!
Раз зашли мы в одну хату. О! я этой хаты, пока живу на свете, не забуду! Отворили мы двери, на нас так и пахнуло пусткою. Входим и видим: посередине хаты на полу лежат двое худых-прехудых детей, только колена толстые. Одно уже совсем скончалося, а другое еще губками шевелит, а около них сидит мать, простоволосая, худая, бледная, в разорванной рубахе и без запаски; а глаза у нее — Господи! какие страшные! И она ими не смотрит ни на детей, ни на кого, а так, бог знает на что смотрит. Когда мы остановились на пороге, она как будто взглянула на нас и закричала: «Не треба! не треба! хлиба!» Я вынула из мешка кусок хлеба и подала ей. Она молча обеими руками схватила его, задрожала и поднесла к губам умершего дитяти и потом захохотала! Мы вышли с хаты.
— Да, ты-таки, Микитовна, видела на своем вику багато дечого! — говорил хозяин, с участием глядя на старушку.
— И не говорите, Степановичу! Не приведи Господи никому того видеть, что я видела.
— Господь его милосердый знает, — продолжал хозяин, обращаясь ко мне, — как это воно все мудро да хитро устроено на свете! Я про себя скажу: меня эти проклятые голодные года просто на ноги поставили. У меня своего хлеба таки было довольно, та у людей еще прикупил, как будто знал, что будут неурожаи. Вот как настал голодный год, ко мне все и сунулись за хлебом. Я хотя и вчетверо продавал дешевле, нежели паны жидам продавали, а все-таки выручил порядочную копейку. Чумаки мои одну зиму зимовалы з худобою на Дону, а другую перезимовалы за Днистром, а там голоду не було; волы, слава Богу, и чумаки вернулыся живи и здорови, да еще и соли и рыбы мени привезлы, а хлиб святый дома проданый. Вот у меня и гроши, и скотина, слава Богу, жива и здорова. Так и Бог его знает, как это воно так делается на свете, так дивно! — прибавил он, обращаясь к рассказчице.
— Такой уже ваш талан, Степановичу, — сказала она, вздыхая. — За то вам Господь и посылает, что вы в нужде людей не оставляете! Вот хоть бы и я теперь: если бы не вы, куда бы я приклонилася с этою бедною сиротою? Хоть с горы та в воду…
— Господь с вами, Микитовна! Мы свои люди! С кем же нам делиться, как не с вами! А тым часом продолжайте, Микитовна, а то, може, нашому гостеви и заснуть треба, — говорил он, на меня поглядывая.
— Кое-как прошло лето, — продолжала старушка. — Осени мы и не видели, разом наступила зима, да лютая такая, да жестокая. И холод, и голод разом посетил нас. Лес, ободранный весь, высох, а князь, наш хозяин, запретил его на дрова рубить. «Кто, — говорит, — хоть веточку срубит, того, — говорит, — в гроб вгоню. Лес славный, сухой, летом примуся, — говорит, — палаты себе строить. Я люблю простор, мне нужен дворец, а не лачуга хохлацкая, в которой я теперь гнезджуся, как медведь в берлоге!» И люди, бедные, и мерзли, и мерли. А что с ним будешь делать? Сказано, — пан, что хочет, то и делает.
На первой неделе Филипповки разрешилась она, бедная, от бремени и не хотела взять мамку, а сама кормила свое дитя. Вскоре после крестин поехал он в Козелец к товарищам и прогостил у них целую неделю. Отдохнули мы без него немного, слава Богу. Только ночью, мы уже спать легли, приезжает он, ломится в двери да кричит. Я вскочила, отворила дверь, достала огня; только смотрю, какая-то женщина с ним в картузе и в офицерской шинели. Как крикнет он на меня: «Что ты, — говорит, — глаза вытаращила? Пошла вон, дура!» Я и ушла в свою комнату.
На другой день, за чаем, он сказал Катрусе:
— Знаешь, душенька, какой сюрприз мне сделала сестрица? Не написавши мне ни слова, что хочет с тобою лично пог знакомиться, взяла да и приехала, как говорится, не думавши. Такая, право, ветреница. И вообрази себе, на перекладных ведь приехала, — настоящая гусар-баба. Просто одолжила! Вчера, вообрази себе, подхожу я к почтовой станции, смотрю, тройка у ворот стоит совсем готовая. Я остановился. Дай, думаю, посмотрю, кто такой поедет. Только смотрю, выходит дама. Я, знаешь, этак тово… ты прости меня, душоночек, проклятая привычка! Смотрю… и представь себе мой восторг! Это была моя сестра. Тут мы, разумеется, бросились в объятия друг другу.