После отчаяния и слез явились у Глафиры Ивановны ее обычная находчивость, живость, предприимчивость и проворство. Она отправила нарочного к своей маменьке с письмом; описала все, что ее постигло; просила советов и муки немедленно. Она призвала свою ключницу и сказала ей: «Скачи сейчас в губернский город и привези мне муки; я дам тебе десять рублей, я дам тебе вольную, что хочешь дам! А без муки не ворочайся и на глаза мне не показывайся!» Ключница сейчас же помчалась на четверке лошадей. Глафира Ивановна была сама у Мошки: «Я дам тебе какую хочешь цену — достань мне муки». И Мошка куда-то исчез за мукою.
Четвертая неделя поста была уже на исходе.
В четверг на пятой неделе воротился Мошка с новою мукою. Мука была хороша, но сыра. В субботу верховой прискакал от маменьки. Маменька посылала муку и писала Глафире Ивановне, что если, по несчастью, бабы не удадутся, так не показывать виду, что не удались, а ехать к ней на праздники. Ключница приехала из губернского города во вторник на шестой неделе и тоже привезла муки. Муки было много, и муки хорошей, только вся она сыровата была.
Глафира Ивановна не могла предаться судьбе с покорностью, она целые дни тревожилась, до упаду хлопотала, плакала, изнывала… А Алексей Петрович совсем захирел от этих страхов да беспокойств. Он клеил из бумаги формы для баб, со вздохом целовал руки у жены и совсем почти перестал говорить.
Анна Федоровна сказывалась больною и нигде не бывала. Кто ее приезжал проведать, тот находил ее в комнате с закрытыми ставнями, в темноте; только горела лампада перед образами. Анна Федоровна сидела в кресле бледная и печальная; при громком слове она вздрагивала, при всяком шуме или стуке вскрикивала.
Наступила страстная неделя. Тогда-то вот и приходит настоящее бедствие. Тогда замечают, весело ли поет канарейка; тогда ставят свечи угодникам и бледнеют и отчаиваются, если встретятся с монахом или со священником; тогда, боже сохрани, помянуть в доме лешего; тогда укрощают в себе гнев, а пуще всего избегают, чтобы не вырвалось какое проклятие. При таких хлопотах, заботах и тревогах кто с собою совладает? Трудно. Тогда, спохватившись, читают особенную молитву.
Если так проходит эта неделя в безмятежные и спокойные года, как же прошла она в этот год в Журбовке и в Саковке?
В светлое воскресенье день был теплый, совсем весенний; пахло березовыми почками, шумела полая вода и журчали ручейки с каждой горки. По небу носились весенние тучки, солнце светило не ярко, а тепло. Так еще солнце светило, что от него не хотелось спрятаться в тень, а хотелось под ним постоять и понежиться.
В саковскую гостиную солнце било во все окна: посреди гостиной стоял стол, длинный-длинный стол, под тонкою белою скатертью, а на столе стояла баба… Как же эту бабу описывать? Не всякий может описать хорошо.
«Она была круглая, большая-пребольшая, бледно-желтого, нежного цвета, а вышиною с трехлетнего рослого ребенка. Она легка, ужасно легка, верно, больше фунта не весит, а может, и меньше; тесто ее дырчатое, наподобие тюля; вкус ее сладкий, душистый и необыкновенный».
Вот как описывалась эта баба в одном письме из А-ского уезда, и лучшего описания не нашлось.
Теперь надо вообразить, что баба эта стоит на столе, а около стола ходят Глафира Ивановна и Алексей Петрович; что чехлы сняты с диванов и кресел, пунцовая обивка так и переливается на солнце, что на столе около бабы всякие печенья, разные жареные птицы, колбасы, ветчина, сыры, жареный барашек с миртовой веточкой в зубах и барашек из масла с голубым флагом, крашеные яйца, сливочные кремы, миндальные торты… Между всем этим расставлены букеты цветов и зелени в высоких фарфоровых вазах, вина, наливки и водки в бутылках и в графинах, фрукты в корзиночках, варенья и конфеты на хрустальных тарелочках… А Глафира Ивановна и Алексей Петрович ходят около стола.
Боже мой, как хороша Глафира Ивановна в розовом платье! Какие у нее блистающие глаза! Какой живой румянец на щеках! Какая у нее улыбка! Как разодет Алексей Петрович и как надушен жасмином! Боже мой, как они оба веселы и счастливы! Боже мой, как они поглядывают на бабу, а потом друг на друга! Разговор у них только начинался словами, а велся улыбками да взглядами, и вдруг они оба задумывались,— знаете, как задумываются люди в счастии о прошедших бурях, с улыбкою на лице…
— Ты понимаешь это, Алеша,— говорила Глафира Ивановна,— но все-таки ты этого не испытал сам… Я испытала!.. Как посадили ее в печь, я упала на колени; думала, что я не переживу! Упала и встать не могу…
— Ох, Глашечка! Я ужасно рад,— говорил Алексей Петрович…— Посмотри, какова вышла! Нет, зайди-ка вот из уголка да взгляни, что?
Заходили, глядели из уголка, потом шли — любовались издалека, из другой комнаты, потом опять из уголка.
Начали съезжаться соседи с поздравлениями. Кто ни войдет, остановится в дверях, как вкопанный… потом восклицания, потом хвалы… А некоторые так просто терялись: тихо садились в уголок, подпирали голову рукою и говорили про себя: «Нет, это уже слишком!» У иных глаза разбегались, и они не знали, куда кинуться: то кидались к бабе, то к Глафире Ивановне, и только охали.