— Га! — вскрикнул радостно Мазепа и, сверкнувши глазами, впился ими в лицо Сирко, — вот ты сам говоришь — примазаться, значит, он знал, чем угодить ей, знал, что ей по сердцу придется!
Сирко нахмурился; слова Мазепы неприятно поразили его. Он провел рукою по лбу и проговорил угрюмо, не подымая на Мазепу глаз.
— Москва думала, что этого желает не один гетман, а весь наш народ, ведь и старшины ударили ей на том челом. Так или не так, а я говорю вам, не отрывайтесь от подданства нашего христианского монарха, лучшей протекции вам нигде не будет: московский народ родной нам по роду и по вере, московский царь равен и к боярам, и к простому люду. Это не польский сейм, где нас считают за хлопов и за быдло!..
XXIII
— Уж не думаешь ли ты Украйну в агарянскую неволю отдать? — спросил Сирко Мазепу, после минутного молчания.
— Эх, пане атамане, пане атамане! — покачал головой Мазепа. — Все-то ты думаешь, что не можем мы иначе, как на пристяжке, ходить! Вспомни, батьку атамане, как мы с тобой у деда Сыча "балакалы" и ты со мной "згоджувався", что только в своей хате и можно по-своему жить.
— Московская хата нам не чужая, а батьковская.
— Кто говорит об этом, — воскликнул с воодушевлением Мазепа, — только ведь когда и сыны повырастают, да поженятся, то в одной хате не уживаются. У Москвы и обычай, и, закон другой, батько с сынами в одной хате до самой смерти живут, а у нас и года не удержатся; у них и народ в послушании привык ходить, а наш и своей старшине покоряться не хочет. Да и все так. Так подумай — не станут же они из-за нас весь свой порядок ломать. Да и всякий так поступил бы, вот и мы, хотя бы на Запорожье, всех ведь принимаем, только всех заставляем по нашим обычаям жить. В чужой ведь монастырь со своим уставом не ходят.
Сирко слушал Мазепу и как-то невольно, незаметно для самого себя поддавался силе его убеждения, а Мазепа продолжал дальше, воодушевляясь все больше и больше.
— Ни одно царство не потерпит у себя status in stato, в одной хате двух господарей, а потому нам надо: либо засновать свое особое панство, или навсегда отказаться от Запорожья.
Теперь Мазепа хитро дотронулся до самого больного места кошевого. "Вся кровь залила лицо Сирко.
— Стой! — вскрикнул он таким громовым голосом, словно кто-либо прикоснулся к его обнаженному сердцу раскаленным железом, и, поднявшись с места, он сдавил руку Мазепы своей железной рукой.
— Скорее сын "откынеться" от матери, скорее мать забудет своих детей, скорее речки потекут обратно из моря, чем мы отступимся от Запорожья!
Он выпустил руку Мазепы и заходил большими шагами по светлице.
Мазепа следил за ним умным и проницательным взгляд дом. Несколько минут Сирко молчал, а затем проговорил взволнованно и отрывисто:
— Нет, нет! Нам Запорожье дороже всего на свете!.. Но с мучителями нашими бусурманами — не соединюсь никогда!
Последние слова Сирко произнес таким твердым и настойчивым голосом, что трудно было сомневаться в том, что он изменит когда-нибудь этим своим словам.
Мазепа взглянул на Сирко и его во второй раз поразило упорное, непреклонное выражение его лица, — видно было, что в этом вопросе его не в состоянии будет убедить никто и никогда. Он хотел было попробовать еще раз силу своей элоквенции, но в эту минуту дверь отворилась, и в светлицу вошел среднего роста человек, тощего сложения, еще молодой, с продолговатым лицом и слегка косоватыми глазами. Наружность его показалась Мазепе неприятной и некрасивой, но в узких глазах и в высоком лбе вошедшего светилось много ума, а главное хитрости. У пояса его висела походная чернильница, — знак писарского достоинства.
— А вот и пан писарь наш Суховей, — приветствовал вошедшего Сирко. — Ну, что, приготовил ли все "паперы"?
— Все, все! — отвечал каким-то смягченным голосом писарь.
И Мазепе показалось, что этот мягкий тон и эта усмешка не присущи этому человеку, что этот голос, такой мягкий и вкрадчивый, может звучать и резко, и властно, а мягкая усмешка может меняться в хищную улыбку.
— И к Ивашке написал? — продолжал спрашивать Сирко.
— Готово.
— Что же, все так, как говорил?
— Из песни слова не выкидают, — усмехнулся писарь.
— Ну, ну, гаразд. Прочти же.
Суховей покосился было на Мазепу, но Сирко поспешно прибавил:
— Его не остерегайся: от него я не кроюсь — он наш. Суховей бросил на Мазепу пристальный, но не совсем дружелюбный взгляд, развернул одну из бумаг и начал читать.
Это было письмо к гетману Бруховецкому. В письме запорожцы оправдывались в убиении Ладыженского, происшедшем от своевольных людей, без ведома кошевого начальства. Письмо было написано чрезвычайно резко и грозно. Кошевой упрекал гетмана и обвинял его во всех несчастиях, упавших на родину, он перечислял ему все его преступления и грозил большими бедами, если он, гетман, своевременно не одумается и не успокоит отчизны. "Изволь же, ваша вельможность, в мире и любви с нами жить, не то стерегись, чтоб не загорелся большой огонь!" — закончил писарь.