Когда женщина, которая почиталась образцом ума и семейных добродетелей, и та увлеклась удалым капитаном, какое же влияние он имел на обыкновенные умы и добродетели! Влияние сильное, до того сильное, что не прошло году, как мужья молодых жен и отцы молодых дочерей почти начали убеждаться в сильном влиянии капитана на их жен и дочерей. И когда полку нашему назначен был поход в Москву по случаю коронации, то отцы и мужья перекрестились и свободно вздохнули, а жены и дочери зарыдали.
И горькие рыдания, и свободные [вздохи] остались напрасными: капитан заболел и до выздоровления остался в Муроме.
Каков же был ужас маменек и их милых дочерей, метивших на капитана как на самую выгодную партию, когда к нему (в отсутствие наше) приехала жена и теща и застали его не на одре болезни, а в кругу собутыльников. Теща начала было ему приличную случаю проповедь, но он ее остановил такими словами: «Вы, кажется, умная женщина, а такие глупые вещи говорите. Ведь вы видели, вы знали, кому вы отдавали свою единственную дочь, так о чем же вы мне теперь толкуете?» Старушка посмотрела на него, заплакала и, взявши свою единственную дочь, отправилась восвояси, а он, хохоча, кричал им вслед: «Куда торопитесь? Не угодно ли со мною пообедать?» Каков молодец!
Несмотря, однако ж, на все это, влияние его на нежный пол продолжалось, так что бедные мужья и отцы не видели других средств избавиться от опасного капитана, как написать просьбу государю от лица всего конглава и слезно просить, чтобы за примерные добродетели капитана перевел бы его снова в гвардию. Не знаю, по их ли просьбе или по чьей другой, только он, проживши еще два года, был переведен, только не в гвардию, а в город Вологду под надзор полиции. А в продолжение этих двух лет он разыграл еще с десяток слезных мелодрам и последнюю, самую патетическую, содержания следующего.
Выходя в Москву, вагенбург и прочие полковые тяжести нам приказано было оставить в Муроме, из чего и следовало заключить, что мы вскоре возвратимся на прежние квартиры. Офицеры, которые имели порядочные квартиры, оставили [их] за собою; я и свою квартиру тоже за собой оставил, а при ней мебель и прочую громоздкую мизерию. Полковой командир, спасибо ему, уважил мою просьбу и отдал в мое полное распоряжение Тумана, а я Туману отдал в полное распоряжение свою квартиру и все к ней принадлежащее. Прощаяся с ним, я наказывал ему пуще своих глаз беречь Варочку и как можно реже позволять ей посещать фельдшершу.
«Потому, — говорю, — что ты сам знаешь, что за зверь остается в городе. Неравно как-нибудь она ему на глаза попадется, тогда она пропала». — «Бога гневите, ваше высокоблагородие! — сказал он. — Воно еще дытына!» Я замолчал, зная по опыту, что никакие доказательства не в состоянии поколебать упрямого земляка моего. А заметьте, что этой дытыне минал уже пятнадцатый год.
Сходили мы в Москву и возвратилися назад благополучно. В Муроме тоже все по-старому; квартиру я свою и прочее добро нашел в отличнейшем порядке, иначе и быть не могло. Варочка встретила меня с самой детской непритворной радостью. А Туман, отрапортовавши мне о благополучии, благодарил меня, что я его оставил в Муроме, потому, говорит, что он в продолжение этого времени, кроме того [что] выучился выводить все цифры на бумаге, да еще зашиб препорядочную копейку: весь город наделил сапогами, а последний весь почти месяц работал на одного капитана. «Ну, начало сделано», — подумал я. «Не приходил ли он к тебе иногда сапоги примеривать?» — спросил я. «Приходил, ваше высокоблагородие, раз несколько приходил». «Плохо», — подумал я и отпустил простодушного добряка, не сказавши ему первый раз ни слова.
На другой день спросил я его, кто рекомендовал его капитану? Туман немножко замялся и сказал: «Признаться сказать, ваше высокоблагородие, фельдшарша».
— А что я тебе говорил, выходя в Москву? а? — спросил я.
— Помню, ваше высокоблагородие.
— Нет, не помнишь, забыл. Припомни и подумай хорошенько, что из всего этого может выйти. А что, он видел у тебя Варочку?
— Видел, ваше высокоблагородие.
— И говорил с нею?
— И говорил, ваше высокоблагородие.
— И за сапоги платил не торговавшись?
— Не торговавшись, ваше высокоблагородие, даже вперед сколько угодно денег предлагал, только я не брал, — не треба було.
— Видишь, Туман, как я все знаю. Слушай же. С сегоднишняго дня, Боже тебя сохрани, если ты пустишь хоть за ворота без себя Варочку. Прощайся с нею навеки! Слышишь?
— Слушаю, ваше высокоблагородие.
— То-то же, слушай и не забывай. А то и тебя, и меня с тобою Бог накажет за наше нерадение. За чужое дитя мы больше отвечаем перед людьми и перед Богом! Ступай себе, Туман, за своим делом, — сказал я в заключение своей проповеди.
— Спасыби за науку, ваше высокоблагородие, — сказал растроганный Туман и вышел.
После этого он каждое утро, рапортуя мне о благополучии по хозяйству, рапортовал также и о похождениях своих с Варочкою. Похождения их — и то раз или два в неделю — на берег реки Оки, к рыбакам, или так просто для проходки, и иногда к фельдшерше на чашку чаю — тем и ограничивались их похождения. Да еще раз в неделю, т. е. каждое воскресенье, ходили они к обедне в церковь святых угодников.