Долго, долго я сидела в этой проклятой тюрьме. Я чуть было с ума не сошла от скуки. Кроме отвратительной старухи, я во все это время никого не видала. Только уже за день перед тем, как взять ему меня с собою, вошла ко мне фельдшерша с узлом в руке. Я, как родной матери, обрадовалась ей. Она принялася меня утешать и сулить мне бог знает какие радости в будущем, с тем только, чтобы я во всем ей покорилась. Она предложила мне остричься и одеться в мужское платье. Я было отказалась, но она пригрозила мне вечною тюрьмою, и я повиновалась. У ней с собою были ножницы, и она сейчас же остригла мои косы. Господи, как я тогда плакала! Потом вынула из узла мужское платье и одела меня, и только начала было восхищаться мною, как я хороша в этом наряде, как вошла старуха и сказала: «Приехали». Мы поспешно вышли на двор. Уже было темно. За воротами стояло две кибитки — одна большая, а другая поменьше. Усадила меня фельдшерша в большую кибитку, перекрестила, и лошади тронулись с места. А остальное вы уже знаете, — проговорила она и заплакала.
Вскоре началася польская революция, и нашему корпусу велено было двинуться в Литву. Я отослал, что было лишнее, к себе домой, на хутор, и уговорил Тумана, чтобы он и Варочку с ребенком отпустил ко мне на хутор с обозом. Он так и сделал. И мы двинулися в поход налегке. По окончании кампании я взял отставку в чине полковника, а в скором времени вышла отставка и Туману. И он пришел ко мне на хутор. Я думал было его сделать у себя приказчиком, но так как мне самому делать было нечего около моего мизерного хозяйства, то я и отдал ему в содержание корчму, что около Эсмани, бесплатно, за прежние его услуги. И Викторкови моему завещал то же делать, когда меня не станет.
— Что я и [буду?] делать до конца дней моих.
Виктор N. N.
Прочитавши этот рассказ, я призадумался, и в воображении моем грубый ветеран-корчмарь переобразился в такого человека-христианина, как дай Бог, чтобы [все?] были хоть немножко похожи на него.
Отрадное это размышление прервано было восклицанием: «Черт знает что!» Дверь растворилася, и в комнату вошел мой приятель, держа в руках мою гармонику и повторяя: «Черт знает что! Я думал, что он ей что-нибудь доброе подарил? Полтина! Больше полтины не стоит». И увидя у меня свою рукопись в руках, как бы опомнился и сказал: «Что, какова повесть? Али ты ее еще не дочитал?»
— Как раз перед вашим приездом кончил, — отвечал я.
— Ну, как, по-твоему, стоит напечатать? или нет?
— И очень даже!
— Вот то-то и есть! А они, дурни, думают, что, не читавши ничего, то ничего и не напишешь. А вот же и написал.
— Позвольте мне переписать ее, так, для памяти? — сказал я.
— Вот еще, переписывать! Возьмите так, как есть, и хоть напечатайте ее. Только с тем, как я вам и прежде говорил, чтобы не выставлять моего имени.
Я дал слово. На дворе уже было темно. Напившись чаю, мы погуторили еще немного, оделись и поехали в город, в исторический Николаевский собор «Деяния» слушать.
После заутрени приятель мой поехал к себе на хутор, как он говорил, по хозяйству распорядиться и, как после оказалось, затем только, чтобы соблюсти долг приличия, т. е. натянуть фрак на независимые плечи. Я же, как никого не имел знакомых и не имел охоты знакомиться, то нашел эту церемонию лишнею и остался в городе во ожидании обедни. Погода (что весьма редко случается в это время года) стояла хорошая, улицы были почти сухи, и я пошел шляться по городу, отыскивая то место, где стояла знаменитая Малороссийская коллегия и где стоял дворец гетмана Скоропадского, тот самый дворец, в котором он чествовал Данилыча, когда он заехал поблагодарить гетмана за гостинец, т. е. за город Почеп с волостию, а Данилыч, не будучи дурак, да к Почепской волости и отмежевал посредством немецкой астролябии сотню Бакланскую, Мглинскую и половину Стародубовской, да и заехал в Глухов благодарить гетмана. А простоватый Ильич, ничего не ведая, знай угощает своего светлейшего гостя, аж поки светлейший гость, в знак благодарности, велел скласть на площади против дворца каменный столб и вбить в него пять железных спиц: одну для гетмана, а прочие для старшин, если они хоть заикнутся перед царем про немецкую астролябию. Однако ж старшины не устрашились и, будучи в Москве, пожаловались на грабителя, за что наперсник и был штрафован.
Но где же эта площадь? Где этот дворец? Где коллегия с своим кровожадным чудовищем — тайною канцеляриею? Где все это? И следу не осталось! Странно! А все это так недавно, так свежо! Сто лет каких-нибудь мелькнуло, и Глухов из резиденции малороссийского гетмана сделался самым пошлым уездным городком.
Благовест к обедне прервал мои невеселые вопросы, и я, перекрестяся, пошел в Николаевскую церковь, один-единственный памятник времен минувших. На площади догнал я чумацкий воз, везомый парою великанами, серыми волами. В возу сидели две женщины в белых свитках — одна в лентах и в барвинковых цветах, а другая повязанная шелковым платком. Рядом с волами шел высокого росту мужчина в черной кирее и черной же смушевой шапке, с батогом в руке. Из воза выглядывал еще белый большой узел; это была завернутая в белую скатерть пасха со всеми принадлежностями.