— Это правда, — сказал Никифор Федорович. — Вот что, Карло Осипович. Вы живете в городе и по профессии своей о встречаетесь с разного класса людьми. Не встретится ли вам иногда семинарист, хоть и не очень ученый, только бы не бойкий. Договорите его для наших детей.
— С большою радостию буду искать такого человека. У меня есть один знакомый семинарист, большой охотник химические опыты делать. Ну, такой не годится. А я у него буду выспрашивать.
— Сделайте милость, Карло Осипович. Вот мы их и засадим за тму, мну, моих голубчиков, — говорил Никифор Федорович, лаская детей.
Об этих детях как о будущих героях моего сказания я должен бы попространнее о них распространиться, но я не знаю, что можно сказать особенного о пятилетних детях. Дети, как и вообще дети: хорошенькие, полненькие, румяные, как недоспелая черешня, и больше ничего. Разве только, что они похожи друг на друга, как две черешневые, едва зарумянившиеся ягоды. А больше ничего.
После взаимных пожеланий покойной ночи Карло Осипович сел в свою беду и уехал в город. А Никифор Федорович, благословивши на сон грядущий детей, пошел в свою пасику. А Прасковья Тарасовна, уложивши детей и прочитавши молитвы на сон грядущий, зажгла ночник и тоже отошла ко сну.
По обыкновению своему Прасковья Тарасовна к 16 августа отправилася в Киев и, возвратясь из Киева, между прочими игрушками и святыми вещами, как-то: шапочкой Ивана многострадального, колечками Варвары-великомученицы и многим множеством разной величины кипарисных образков, обделанных искусно фольгою, и между прочими редкостями она показала детям никогда прежде не привозимые для них игрушки. Да с виду они и не похожи на игрушки, а просто две дощечки, обернутые кожею. Каково же было их удивление, когда она развернула дощечки и там они увидели зеленые толстые листы бумаги, испещренные красными и черными чернилами. Радости и удивлению их не было конца. Невинные создания! Не знаете вы, какое зло затаено в этих разноцветных каракулях. Это источник ваших слез, величайший враг вашей детской и сладкой свободы. Словом, это букварь.
В ожидании 1 октября Прасковья Тарасовна сама исподволь стала учить разуметь таинственные изображения и за каждую выученную букву платила им сладким киевским бубличком. И, к немалому ее удивлению, дети через несколько дней читали наизусть всю азбуку. Правда, что и наволочка с бубличками почти опустела, что и заставило Прасковью Тарасовну приостановить преподавание. «Да притом же, — думала она, — уже близко и Покрова, так пускай же они, мои голубята, хоть это малое время на воле погуляют».
Светлый горизонт юной свободы моих героев покрывался тучами. Гроза быстро близилась и, наконец, как раз на Покрова, часу в 9-м утра, разразилася громом Карла Осиповича беды и явлением самого Карла Осиповича, а за ним, о ужас! и явлением чего-то длинного в затрапезном халате и в старой и короткой фризовой шинели (вероятно, шитой на вырост). Это был не кто другой, как сам светоч, или, проще, учитель, вырытый Карлом Осиповичем из грязных семинарских аудиторий.
Степан Мартынович Левицкий, как лицо соприкосновенное сему повествованию, то не мешает и о его персоне сказать слов несколько.
Он был один из многих сыновей беднейшего из всех на свете диаконов, отца диакона Мартына Левицкого, не помню хорошенько, из Глымязова или из Ирклиева, только помню, что Золотоношского повета.
Странные и непонятные распоряжения судьбы людской! Хоть такое, например, можно сказать, дикое распоряжение: Никифору Федоровичу, человеку достаточному, не послать за все его молитвы ни единого, что называется, чада, а бедно-беднейшему диакону завалить ими и без них тесную хату. И, как на смех, одно другого глупее и уродливее. Хоть бы, например, и предстоящий теперь перед лицом Никифора Федоровича научитель: безобразно длинная и тощая фигура, с такими же неуклюжими костлявыми руками; лицо опойкового цвета, с огромнейшим носом, выдавшимся вперед длинным, заостренным подбородком и с немалыми висячими ушами и вдобавок с распухшей нижней губой, так [что] очертаний рта нельзя было определить; очертания глаз тоже определить трудно, потому что они были заплывшие от сновидений. Внутренние достоинства Степана Мартыновича были в совершенной гармонии с наружными. Так, например, спросил его однажды профессор на экзамене: «А ты, Степа, скажи, что помнишь; я и тем буду доволен». И Степа, подумавши немало, сказал: «Я помню, как был пожар за Трубежом, да еще потом у Андрушах». — «Ну, хорошо, Степа, с тебя и это достаточно». Он никогда не просился на праздники домой, зная хорошо, что праздники обходят их полуразрушенную хату. А проводил праздник в тех же холодных, грязных классах, где провожал и Великую Четыредесятницу. Случилось как-то, что еще несколько товарищей осталися на праздник в семинарии и, как добрые дети, послали своим родителям по письменному поздравлению с праздником, прося, в заключение витиеватого послания, прислать им к празднику того-сего по мелочи. По примеру братии и Степа вздумал рукосотворить послание своим нищим родителям словесы такими: