В бытность свою в немецких землях он не мимоходом замечал немецкий сельский быт и теперь приноровил его к своему хутору. Та же немецкая чистота и порядок во всем. Правда, что нашего брата художника не поражал своею наружностию хутор Сокиры, зато нехудожника поражал порядком.
Из всех славянок землячки мои чернобривые пользуются вполне заслуженною славою опрятных хозяек. Но у мадам Сокиры эта статья была доведена до крайней степени. Ей обыкновенно, бывало, и во сне снится, что у нее в доме пол не вымыт или в кухне не смазан. Так чтобы эта дрянь не возмущала ее невинного сна, то она заставляла Марину каждый божий день пол вымыть, да еще и выскоблить. И достаточно, кажись. Так нет, а еще и киевским песком посыпать, таким песком, какой вы найдете не у всякого губернатора и в канцелярии. Она сама его привозила каждый год из Киева, когда ездила туда к 16 августа.
Карло Осипович говаривал всегда и всякому, что если он видел рай на земле, так это именно в доме Прасковьи Тарасовны, а больше нигде.
В пасике отражалась та же чистота и порядок, что и в доме. И как были кстати тут Вергилиевы «Георгики», которые любил прочитывать Никифор Федорович, лежа под соломенным навесом. Ни одна душа во всем Переяславе не знала, что старый пасичнык (его так прозвали за его тихий нрав и медленную походку), что старый пасичнык читал в подлиннике Вергилия, Гомера и Давида. Примерная, удивительная скромность! Я сам, будучи его хорошим приятелем, часто гостил у него по нескольку дней и, кроме Конисского летописи, не видал даже бердичевского календаря в доме. Видел только дубовый шкаф в комнате и больше ничего. Летопись же Конисского, в роскошном переплете, постоянно лежала на столе, и всегда заставал я ее раскрытую. Никифор Федорович несколько раз прочитывал ее, но самого конца ни разу. Все, все мерзости, все бесчеловечия польские, шведскую войну, Биронового брата, который у стародубских матерей отнимал детей грудных и давал им щенят кормить грудью для своей псарни, — и это прочитывал, но как дойдет до голштинского полковника Крыжановского, плюнет, и закроет книгу, и еще раз плюнет.
Раз как-то я приезжаю к нему с книжкою «Украинского вестника», в которой были напечатаны Гулаком-Артемовским две оды Горация (гениальная пародия!), и, прочитавши оды «До Пархома», мы от чистого сердца смеялися с Прасковьей Тарасовной. А он отворил дубовый шкаф, вынул оттуда книгу в собачьем переплете и, раскрывая ее, проговорил: «А ну, посмотрим, верно ли оно будет с подлинником». И тут-то я только увидел перед собою латиниста, эллиниста и гебраиста, и полнешенек шкаф книг, вмещающих в себе словесность всего древнего мира.
А он, прочитавши вслух подлинник, закрыл книгу, поставил ее на свое место и, ходя тихо по комнате, читал про себя
Пархоме, в счастьи не брыкай.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— Превосходно! И в точности верно! — проговорил он вслух.
Я и прежде глубоко уважал его за его во всех отношениях возвышенный характер, а тепер я, благоговея, исчезал перед его чисто рыцарскою скромностию.
— Что же это мы все как воды в рот набрали? — проговорила Прасковья Тарасовна. — Хоть бы повечерять пока засвитла.
— А что ж, когда вечерять, так и вечерять, я и на то готов. Ужин был подан на ганке, и к концу его показалася из[-за] темного Переяслава полная красавица луна. Мы все трое замолкли и только переглянулись между собою. Картина была так хороша, что только в немом благоговении можно было созерцать ее.
Меня пригласил с собою Никифор Федорович в пасику ночувать, на что я, разумеется, и согласился охотно.
Не было другой такой ночи в моей жизни, да, верно, и не будет. Долго беседовали мы с ним о разных предметах и случайно коснулись моей слабой струны, народных наших песень. Ни один профессор словесности в мире не прочитывал [так] своей лекции о значении, влиянии и достоинстве народных песень. И с какой глубокой любовью изучил он слова и мотивы наших прекрасных задушевных песень.
— Да, — говорил он, — после этой трогательно простой прелести наших песень что значат уродливые создания современных нам романсов? Кроме безнравственности, ничего более. — И чрезвычайно деликатно коснулся песень покойного своего учителя музыки Сковороды. Он сказал: — Это был Диоген наших дней, и если б не сочинял он своих винегретных песень, то было бы лучше. А то, види[те] ли, нашлись и подражатели. Хоть бы и князь Шаховской или Котляревский. В своей оде в честь к[нязя] К[уракина] — сколок Сковороды. Только та разница, что учитель мой, как истинный философ, никому не льстил.
«Энеида» Котляревского в то время еще не была напечатана.
Я, как собиратель народных песень, много записал у него вариантов и самих песень, нигде мною прежде не слыханных.
Ко всем его прекраснейшим качествам принадлежит его наипрекраснейшее качество: он был в высокой степени религиозен. Любимейшим его чтением был Новый Завет. Он всем сердцем своим и всем помышлением своим сознавал и глубоко чувствовал священные истины евангельские. Каждое воскресенье и каждый праздник он ездил к обедне с женою в соборный храм Благовещения. Вместе с прекрасной, гармонической архитектурой храма на него действовало и пение семинаристов. Но когда поставили в храме новый иконостас, гармония архитектуры исчезла. И он стал ездить к обедне в Успенскую церковь, в ту самую, в которой в 1654 [г.] генва[ря 8] дал присягу 3[иновий] Б[огдан] Х[мельницкий] со всякого чина народом на верность московскому царю Алексею Михайловичу. Но когда, возобновляя исторический памятник этот, из шести куполов уничтожили пять, экономии ради, то он стал ездить к Покрову. Церковь во имя Покрова, неуклюжей и бесхарактерной архитектуры, воздвигнутая в знамение взятия Азова П[етром] П[ервым] полковником переяславским Мировичем, другом и соучастником проклинаемого Ивана Мазепы. В этой церкви хранится замечательная историческая картина кисти, можно думать, Матвеева, если не иностранца какого. Картина разделена на две части: вверху — Покров Пресвятыя Богородицы, а внизу — П[етр] П[ервый] с и[мператрицей] Е[катериной] I, а вокруг их все знаменитые сподвижники его. В том числе и г[етман] Мазепа, и ктитор храма во всех своих регалиях.