Наконец, 6 декабря, рано утром, явился он на хутор, прося извинения за отлучку.
— Где же вы были? — спросил его Никифор Федорович.
— Носил родителям деньги в Глымязов.
— Какие деньги?
— А что от вас получил. Мои родители вас благодарят за покровительство. — Никифор Федорович с умилением посмотрел на его неуклюжую фигуру. Он никогда не позволял себе никаких над ним шуток, но после путешествия его в Глымязов смотрел на него с уважением. Занятия его пошли обыкновенным порядком. К праздникам дети довольно бегло читали гражданскую печать. И даже выучили наизусть виршу поздравительную (это уже были затеи Прасковьи Тарасовны). Пришел, наконец, и Свят-вечер. Его пригласили вместе с ними святую вечерю есть. Тут уже он не мог отказаться. А перед тем, как садиться за стол, позвал его Никифор Федорович в свою комнату и возложил на рамена его новый демикотоновый сертук и вручил ему три карбованца. У Степы слезы показались на глазах. Но он вскоре оправился и сел за вечерю.
Ночь перед Р[ождеством] Х[ристовым] — это детский праздник у всех христианских народов, и только празднуется разными обрядами: у немцев, например, елкой, у великороссиян тоже. А у нас, после торжественного ужина, посылают детей с хлебом, рыбой и узваром к ближайшим родственникам, и дети, придя в хату, говорят: «Святый вечир! Прислалы батько и маты до вас, дядьку, и до вас, дядыно, святую вечерю». После чего с церемонией сажают их за стол, уставленный разными постными лакомствами, и потчуют их, как взрослых. Потом переменят им хлеб, рыбу и узвар и церемонно провожают. Дети отправляются к другому дяде, и когда родня большая, то возвращаются домой перед заутреней, разумеется, с гостинцами и с завязанными вроде пуговиц в рубашку шагами.
Мне очень нравился этот прекрасный обычай. У нас была родня большая. Бывало, посадят нас в сани да и возят по гостям целехонькую ночь.
Я помню трогательный один Святый вечер в моей жизни. Мы осенью схоронили свою мать. А в Святый вечер понесли мы вечерю к дедушке и, сказавши: « Святый вечир! Прыслалы до вас, диду, батько и…» — и все трое зарыдали. Нам нельзя было сказать «и маты».
После ужина просили Никифор Федорович и Прасковья Тарасовна Степана Мартыновича отвезти с детьми вечерю к Карлу Осиповичу. Он, разумеется, не отказался, тем более, что он чувствовал на себе новый демикотоновый сертук. Возвратясь благополучно из города с детьми, пригласили его ехать вместе к заутрене. Прослушав заутреню у Покрова, к обедне он пошел в собор, где, разумеется, были и оставшиеся на праздники семинаристы. Чтобы торжественнее блеснуть своим сертуком, он выпросил у пономаря позволения снимать со свечей во время обедни.
И в Степе пошевельнулася страстишка!
Когда после праздников явился на хутор Степа, его не узнавали. Он переродился. Он начал говорить, чего прежде за ним и не подозревали. Спросили его, как он во время праздников веселился. «Весело», — говорит. «У кого бывал?» — «Родителей, — говорит, — посетил». Он опять спутешествовал в Глымязов, чтобы оставить там подаренные к празднику три карбованца, а вместе с тем и блеснуть своим новым сертуком.
Мало-помалу в нем начали (кроме букваря) [обнаруживаться?] и другие познания. Оказалось, что он четыре правила арифметики знает как свои пять пальцев, только бессознательно; русскую грамматику знает не хуже самого профессора, только бесприложительно, да для хорошего учителя это и лишнее.
Великое дело поощрение! Одни только гениальные натуры могут собственными силами пробить грубую кору холодного эгоизма людского и заставить обратить на себя изумленные глаза толпы. Для натуры обыкновенной поощрение — как дождь для пажити. Для натуры слабой, уснувшей, как Степа, одно простое внимание, слово ласковое освещает ее, как огонь угасшую лампаду.
Демикотоновый сертук, а более — ласковое обращение Никифора Федоровича разбудили слабые, спавшие силы души в неоконченной организации Степана Мартыновича. В нем оказалися не только способности простого учителя, но он оказался еще и латинист немалый. Хотя тоже вроде автомата, но довольно внятно для Никифора Федоровича в пасике, под липою лежа, читал Тита Ливия.
По ходатайству Никифора Федоровича, преосвященный Гедеон выдал ему стихарь дьячка и место при церкви св. Бориса и Глеба, что против хутора. С тех пор Степан Мартынович зажил паном, до того дошел, что, кроме юхтовых сапогов, никаких не носил. В доме же Никифора Федоровича он сделался необходимым членом, так что без него в доме как будто чего недоставало. Правда, что в нем остроты и бойкости мало прибыло, но выражение лица совершенно изменилось. Как будто освежело, успокоилось и сделалось невыразимо добрым, так что, глядя на его лицо, не замечаешь дисгармонии линий, а любуешься только выражением. Великое дело сделал ты, Никифор Федорович, своим сертуком и тремя карбованцами. Ты из идиота сделал существо, если не высокомыслящее, то глубоко чувствующее существо.
Зося и Ватя между тем учились и росли. А росли они, как сказочные богатыри, не по дням, а по часам. А учились они тоже по-богатырски. Но тут нужно принять в соображение учителя. Степан Мартынович показывал им не по своему разумению, а как напечатано, и сам себе говорил иногда: «Не я буду виноват, не я его печатал». На тринадцатом году это были взрослые мальчики, которым можно было дать по крайней мере лет пятнадцать. И так между собой похожи друг на друга, что только одна Прасковья Тарасовна могла различить их. И это сходство не ограничивалось одною наружностию, они походили друг на друга всем существом своим. Например, Ватя хотел учиться, и Зося тоже; Зося хотел гулять, и Ватя тоже. Все, кто посещал хутор сотника Сокиры, не говоря уже о Карле Осиповиче, все были в восторге от детей, а о Никифоре Федоровиче и Прасковье Тарасовне и говорить нечего.