Старуха умолкла, словно поглотили ее заманчивые думы, словно увлекли пленяющие образы. Очень поздно уснула она неспокойным, горячечным сном; несвязные слова у ней вырывались, то вздох тяжелый, то смех.
Всю ночь просидела Лемеривна у окошка. Ночь была месячная и тихая — тихо и ясно освещалось молодое задумчивое лицо.
Козак Шкандыбенко не спал, не ел и не пил, пока не послал сватов к Лемеривне. Сваты были приняты хлебом-солью, и была обещана Лемеривна Шкандыбенку, Но сваты воротились оттуда не такие, как туда пошли,— сваты воротились призадумавшись, без веселья, без шуток и без прибауток, все поглядывали исподлобья да покашливали, словно им что-то попало в горло, чем бы следовало Шкандыбенку озаботиться да спросить. Да радостен был Шкандыбенко и ни о чем не спрашивал, как увидел обменный хлеб у них в руках.
Выходя, старший сват сказал на прощанье:
— Смотри, Шкандыбенко, не своею волею идет за тебя Лемеривна, а хотят отдать ее силою. Смотри, Шкандыбенко, чтобы не накликал ты себе беды да лиха в хату!
— Правда, правда,— добавил другой сват,— невеста слова не промолвила, не глянула; такая стояла, что краше в гроб кладут!
Ухватило больно за сердце Шкандыбенка, когда он все это услышал. Он ничего не ответил и, проводивши сватов, долго стоял на пороге, как самый бесталанный человек, что только успел выйти на простор, едва дух перевел, как лицом к лицу встретился с знакомым горем и опасностью. «Да я все-таки возьму ее за себя!» — промолвил он вдруг, и глаза у него опять заблестели, и даже он усмехнулся.
Начал Шкандыбенко готовиться к свадьбе, купил себе хутор, словно пан, особо от других людей; много денег рассыпал на всякие уборы и приборы; возил невесте дорогие подарки.
Невестина мать его принимала, ждала, ласкала, ублажала, а невеста… Хоть бы одно слово, кроме того, что «я не люблю тебя, козак,— оставь меня, я тебя не люблю!» Ни материнская просьба, ни грозьба, ни его мученья, ни угодливость, ни покорность, ни страсть,— ничто-ничто, ничто ее не трогало!
Оттого стоял козак над рекою и глядел в воду, что он все ночи не спал от тоски, а каждое утро ехал к ней и все-таки думал: «Сегодня! Сегодня! Что-то сегодня?» И сердце у него, растерзанное, разгневанное сердце, замирало снова и разнеживалось. Так поехал он и в то утро, спешил, надеялся… Приехал. Встретила его с приветом старая Лемериха, и назвала сыном, и расспрашивала о хозяйстве, и толковала ему о будущем житье-бытье.
Ничего у него не спросила, ни о чем не сказала ему, ни разу не взглянула на него молодая Лемеривна. Он долго сидел, слушая старухины речи и не слыша их,— он все чего-то ждал да надеялся и смотрел на любимое лицо,— такое неприветное для него лицо! Старуха в беспокойстве все вела свои льстивые речи, беспокойными взглядами выпытывала, не обижается ли богатый жених дочернею холодностью; украдкой, с угрозой и гневом, бросала взгляды на дочь.
— Не наглядимся мы на твой подарок,— сказала старуха козаку.— И где это ты выискал такую чудесную парчу, мой родной? Где ты покупал парчу?
Козак вспомнил, что он привез с собой другой подарок, и подал его — это было дорогое монисто. Старуха схватила, вскрикнула, благодарила. Не дотронулась молодая Лемеривна и, сложа руки, сидела бледная и холодная,— только вздрогнула, когда мать стала примеривать новый подарок, точно прикоснулись к белой шее ледяные змеи.
И козак вздрогнул, словно меткая стрела впилась ему в сердце.
— Не нравится мой подарок, девушка? — спросил он и горько усмехнулся, и глядел — ждал ответа.
— Мне ничего не надо,— ответила девушка.
— Не слушай ее,— вскрикнула старуха в тревоге,— не слушай, мой сокол! Она не смыслит ничего…
Хотел козак что-то говорить, да дух у него заняло, в голове помутилось, забилось сердце до разрыву — он ушел. И шел, сам не зная куда, пока не очутился над рекою. На него пахнуло свежестью от сверкающих волн, и он остановился бессознательно.
И долго стоял тут козак, глядя в воду, и думал, и крушился, и все любил! И гневался, и тосковал, и все любил! И оскорблялся, и жалел, и все любил! Сильней гнева, тоски, оскорбленья была любовь! Наперекор всему страстная нежность одолевала его,— так что же мудреного, что он, решившись разорвать мучительные отношения, передумавши, перестрадавши, набрался силы и решимости и… и воротился к ней. И ворочаясь, спешил, как на праздник, и когда, подошедши к хате, услыхал ее голос, невыразимо сладко ему было его слышать. Он стал и слушал, точно очарованный. Он слушал не для того, чтобы узнать, о чем речь,— он просто желал голос ее слышать. Редко слыхал он этот голос любимый. Он боялся, чтобы, увидавши его, не замолкла она, и прятался. Вечер был темный — только звезды мерцали на прозрачном небе, и такой теплый, тихий вечер, что даже деревья кругом хаты не шелестели и не мешали ему слушать своим шелестом.
Пока не укротилось биенье его сердца, он ясно ничего не мог ни разобрать, ни понять, а там понемногу и разобрал, и понял. Явственно дребезжали в ушах у него все укоры и угрозы матери за суровость к нему, жениху, за непослушанье, и как до души доходили ответы тихие и неизменные: «Я не люблю его; я не хочу идти за него!» Ох, хоть бы что-нибудь иное сказала она! Хоть бы что-нибудь вымолвила, пожалуй, такое ж нелюбовное, пожалуй, хуже, да иначе! Эти слова и без того день и ночь перед ним, как живые, носятся и жгут, как огонь, и холодят, как лед!