— Пошлить. Бо я страх нездужаю. — И Яким не послал, а сам поехал в село и привез знахурку. Знахурка лечила ее месяц, другой и не помогала.
Во времена самой нежной моей юности (мне было тогда» 13 лет) я чумаковал тогда с покойником отцом. Выезжали мы из Гуляйполя. Я сидел на возе и смотрел не на Новомиргород, лежащий в долине над Тикичем, а на степь, лежащую за Тикичем. Смотрел и думал (а что я тогда думал, то разгадает только один Бог). Вот мы взяли соб, перешли вброд Тикич, поднялися на гору. Смотрю — опять степь, степь широкая, беспредельная. Только чуть мреет влево что-то похожее на лесок. Я спрашиваю у отца, что это видно.
— Девятая рота, — отвечает он мне. Но для меня этого не довольно. Я думаю:
— Что это — 9-я рота?
Степь. И все степь.
Наконец мы остановилися ночевать в Дидовой балке.
На другой день та же степь и те же детские думы.
— А вот и Елисавет! — сказал отец.
— Где? — спросил я.
— Вон на горе цыганские шатры белеют.
К половине дня мы приехали в Грузовку, а на другой день поутру уже в самый Елисавет.
Грустно мне! Печально мне вспоминать теперь мою молоо дость, мою юность, мое детство беззаботное! Грустно мне вспоминать теперь те степи широкие, беспредельные, которые я тогда видел и которых уже не увижу никогда.
Побывавши в Таганроге и Ростове, Марко с своими чумаками вышел в степь. И непочтовым шляхом прямувалы чумаки через Орель на Старые Санжары. В Санжарах, переправившись через Ворсклу, задали чумаки пир добрым людям.
Купили три цебры вина. Найнялы троисту музыку. Та и понесли вино перед музыкантами. Кого встретят, пан ли это, мужик ли, все равно: «Стой, пый горилку». Музыка играет, а чумаки все до одного танцуют.
С таким-то торжеством прошел Марко через Санжары.
В Белоцерковке повторилось то же. А в Миргороде, хоть и не было переправы, чумаки таки сделали свое.
«Хорол хоть и не велыка ричка, а все-таки, — говорили они, — треба свято отбуты». — И отбулы свято. В Миргороде они взяли уже не четыре цебра вина, а бочку. И весь город покотом положили. А о музыкантах и танцах и говорить нечего.
Из Миргорода с Божию помощию вышли на Ромодан.
Вышедши на Ромодан и попасши волы, чумаки потянулися по Ромодану на Ромен.
Идуть соби чумаченьки
Та йдучи спивають.
Что же ты, Марку, что же ты не поешь с товарищами-чумаками?
А вот почему я не пою с товарищами-чумаками:
Покинул я дома молодую девушку. Что теперь сталося с нею?
Везу я ей с Дону парчи, аксамиту, всего дорогого.
А она, быть может, моя молодая, вышла за другого.
И чем ближе они подходили к корчме, от которой ему поворотить надо вправо, тем он грустнее становился.
«Что это мне эта наймичка не идет с ума?.. А може, вона скаже», — прибавлял он в раздумьи.
Минули Лохвыцю, прыйшлы и до корчмы. Попрощался Марко с своими товарищами-чумаками как следует, подякував их за науку и поворотил себе на хутор с своими возами.
Путь невелик, всего, может быть, пять верст, но он остановился с своею валкою ночевать в поле. Наймиты себе ночуют в поле около волов и возов, а он побежал к своей возлюбленной.
Серце мое! доле моя!
Моя Катерыно! —
сказал он ей, когда она вышла в вышнык. Он много говорил ей подобных речей, говорил потому, что не знал, что делается дома.
А дома делалося вот что.
Знахурка довела своими лекарствами бедную Лукию до того, что Яким просил отца Нила с причетом отправить над нею маслосвятие.
После этого духовного лекарства Лукии сделалося лучше. Она начала по крайней мере говорить. И первое слово, что она сказала, это был вопрос:
— Что, не пришел еще!
— Кто такой? — спросил Яким.
— Марко, — едва прошептала она.
К вечеру ей стало лучше, и она просила Якима постлать постель на полу. Когда перенесли ее на пол, то она показала знаком Якиму, чтобы он сел около нее. Яким сел. И она ему шепотом сказала:
— Я не дождуся его, умру. У мене есть гроши, отдасте ему. Вся плата, что я от вас брала, у мене спрятана в коморе, на горыщи, под соломяным жолобом. Отдайте ему, я для него их прятала. Та отдайте ему еще образок Марка святого гробокопателя, что я принесла из Киева. А молодий его, когда пойдут венчаться, отдайте перстень святои Варвары. А себе, мой тату, возьмить шапочку святого Ивана.
И, помолчавши, она сказала:
— Ох, мне становится трудно. Я не дождусь его, умру. А он должен быть близко. Я его вижу. — И, помолчав, спросила: — Еще далеко до света?
— Третьи петухи только что пропели, — ответил Яким.
— Дай-то мне, Господи, до утра дожить, хоть взглянуть на него. Он поутру приедет.
И в ту ночь, когда она исповедывалась Якиму, Марко целовал свою нареченную, стоя с нею под калиною, и говорил ей сладкие, задушевные, упоительные юношеские речи. Замолкал и долго молча смотрел на нее, и только цаловал ее прекрасные карые очи.
Пропели третьи петухи. Вскоре начала заниматься заря.
— До завтра, мое сердце единое! — сказал Марко, целуя свою невесту.
— До завтра, мий голубе сызый! — И они расстались.
— Иде, иде, — шептала больная, когда взошло солнце. — О! чуете, ворота скрыпнулы. — Яким вышел из хаты и встретил Марка с чумаками, входящего во двор.
— Иды швыдче в хату, — сказал обрадованный Яким Марку. — Я тут и без тебе лад дам.
Марко вошел в хату. Больная, увидя его, вздрогнула. Приподнялася и протянула к нему руки, говоря:
— Сыну мой! Моя дытыно. Иды, иды до мене!
Марко подошел к ней.
— Сядь, сядь коло мене. Нагни мени свою голову.
Марко молча повиновался. Она охватила его кудрявую голову исхудалыми руками и шептала ему на ухо:
— Просты! Просты мене. Я… я… я твоя маты.
Когда Яким возвратился в хату, то увидел, что Марко, плача, цаловал ноги уже умершей наймички.
25 февраля 1844
Переяслав