Пока несловоохотный хозяин отворял и затворял ворота своей корчмы, я пошел размять ноги, онемевшие от долгого сиденья.
Корчма была тщательно выбелена, а около окон обведено было желто-красноватой глиной; примыкающий к корчме сарай, или так называемая стодола, тоже аккуратно вымазана желтой глиной; вообще вид корчмы показывал, что через несколько дней будет у людей великий праздник. По другую сторону корчмы я увидел изгородь, примыкавшую к самому строению, — небывалая вещь около корчмы. Я подошел поближе. За изгородью две женщины копали гряды, и одна из них что-то рассказывала, а другая так звонко, чистосердечно смеялася, что я сам невольно рассмеялся. Та, которая рассказывала, была женщина уже не первой молодости, а которая смеялася — только что расцвевшая чернобровая красавица и, казалось, была дочерью первой, а не подругою.
Не успел я рассмотреть их хорошенько и наслушаться гармонического смеху красавицы, как из-за угла корчмы показался сам хозяин и позвал их в хату варить вечерю. Я и себе последовал за ними в хату. У дверей встретился я с хозяином. Он мне пожелал доброго здоровья и просил войти в светлицу. Я вошел в пространную, чисто выбеленную хату, разделявшуюся во всю длину ее, как стеною, кафельного печью. Около стен кругом стояли лавы, или скамейки, а между ними возвышался дубовый, чисто вымытый стол. На стене в углу висел образ, украшенный свежею вербою и засохшею мятой и васильками.
— Просымо садыться, — сказал хозяин, снимая шапку. — Здесь мы сами живемо, — прибавил он, — а для такого народу у нас есть другая хата.
— А что, хозяин! — спросил я его, садяся на скамье. — Можно у вас достать водки?
— Чому не можно! Вам полкварты чи всю кварту? — спросил он.
— Хоть полкварты на первый раз.
— Добре, — сказал он и вышел из хаты. Вскоре возвратился он с рюмкою и графином. А за ним шла с тарелкою и полотенцем в руках веселая огородница. Это была самая очаровательная брюнетка, шестнадцати или пятнадцати лет. Стройная, гибкая, как молодая тополь. Волосы ее, густые, блестящие, были повязаны черной лентой и украшены свежим зеленым барвинком.
Она покрыла край стола полотенцем, поставила тарелку с какой-то соленой рыбой, положила на стол два куска белого хлеба и, улыбнувшися, удалилась из хаты. Проводивши глазами красавицу, я обратился к хозяину:
— А что, земляк, не выпить ли нам по рюмке водки?
— Чому не выпить? — отвечал он и сел на скамейке.
Я выпил водки и хозяина попотчевал. Немного погодя, я еще попотчевал его и спросил:
— Ты, кажется, хозяин, служил в солдатах?
— Авжеж служил.
— То-то ты так важно и по-русски говоришь!
— Отак пак! У Владимирской губернии квартировали шесть лет, та шоб не выучиться говорить по-русски.
Добряк не заметил моей шутки. За то я ему налил еще рюмку водки.
— А что, я думаю, ходил и под француза? — Этот вопрос я сделал ему потому, что заметил у него голубую ленточку, нашитую на шинели.
— Авжеж ходыв! — ответил он.
— Немало же ты их, проклятых, пересажал на штык?
— Ни одного.
— Отчего же это так случилось? — не без удивления спросил я его.
— Я был музыкантом!
Это меня еще больше удивило, потому что в физиономии его и вообще в приемах не заметно было ничего такого, что бы обличало в нем виртуоза.
— На каком же ты инструменте играл? — спросил я его.
— На барабане, — отвечал он, не изменяя тону речи.
«И на этом звучном инструменте едва ли ты отличался», — подумал я, глядя на его честный выразительный профиль. А он сидел себе на скамье, согнувшись, и болтал ногами, как это делают маленькие дети. Я рассчитывал (и довольно основательно), что услышу от него о каких-нибудь богатырских подвигах во время стычек, о какой-нибудь частной проделке, о которой нигде ничего не прочитаешь, да[же] и в «Записках русского офицера». Ан не тут-то было: он был музыкантом и, вдобавок, не лгуном. Но я все еще не терял надежды. Предложил ему рюмку водки, на что он охотно согласился, и, когда он полосою шинели вытер свои белые усы и крякнул, я спросил его как бы случайно:
— А в немецких землях и во Франции таки довелося побывать?
— Довелося?.. У самий Франции два года кватырувалы.
— Как же ты разговаривал с французами?
— По-французки, — отвечал он, не запинаясь, и, немного погодя, продолжал: — Я и по-французкому, и по-нимецкому умею. Еще в десятом году, когда йшлы мы из-под турка, одын венгер выучив мене, царство ему небесное. Я, сказавши правду, по-всякому умею, — прибавил он самодовольно. Например, стоимо мы лагерем-таки под самым Парижем. Тут и пруссак, тут и цысарець, и англичанин, як той рак червоный, и синеполый швед. И Бог его знае, откудова той швед прыйшов! До самого Парижа его не видно было, а тут мов из земли вырос. От воны гуляють по лагерю та меж собою по-своему розмовляють. «От, — говорять, — дасть Бог, завтра вступымо в Париж, а там, камрад, и махен вейн, и закусымо, камрад, и мамзельхен либер, и всего вволю». А я хожу соби меж нымы, ус покручую да думаю: «Не хвалитесь, камрады, побачым, що з того буде!» Через день чи через два одилы нас, выстроилы, перевелы через Париж церемониальным маршем, не далы и воды напыться — уже верст 20 за Парижем далы нам дух перевесты. От я подхожу до цысарця та й и говорю ему по-цысарскому: «А що, камрад, Париж важный, — говорю, — город, и вейну, и мамзельхен, всего, — говорю, — вволю».